Два Света

Июль 26, 2010

ПОРТРЕТЫ в НОЯБРЕ. ПРОПАЩИЙ ЗАГОВОР

3.

Вот, оказывается, сколько можно увидеть в свете «тусклого китайского фонаря», поднимаясь вслед за выясняемым Алёшей по одной замечательной лестнице. Но и это – не всё.

«Нѣтъ большаго заблужденiя, чѣмъ распространенное въ русской публикѣ мнѣнiе, что писатель существуетъ для читателя. Наоборотъ – читатель существуетъ для писателя»*, — полагал Шестов. Вопрос неизбывен, походя замечу, что именно его, в своеобразной трактовке, недавно выставил Пелевин (роман «Т»).

Согласиться с Шестовским «наоборот»? — Ни за что. Но и с «мнением русской публики» согласиться невозможно: только согласишься, хоть на минутку, и к тебе набегут – поучатели, экзорцисты, катехизаторы, советники, наставники, волшебницы всех мастей, насмерть заморят «нового Гоголя». Как это – у нашевсёлого, у Александра свет-Сергеича, в поэме “Братья-разбойники”:

Какая смесь одежд и лиц,

Племен, наречий, состояний!

Из хат, из келий, из темниц

Они стеклися для стяжаний!..

Коли постановка вопроса – исходного – неверна, то как его ни крути, а решения не сыщешь, ни в отрицательную, ни в положительную сторону.

Под таким вопросом и его постановкой разумею то, на чём в самое последнее время «русские критики» заспорили, начиная расходиться по розным лагерям, именно: «Алёша “спасает”» обитателей мiра, куда он выпущен из монастырского «заточения», или «Алёша не очень хорошо справляется с возложенной на него миссией “иночества в миру”, т.е. “недоспасает”». Разница хотя, внешне, «качественная» (по степеням: «очень хорошо, хорошо, не очень, из рук вон плохо»), однако в этой разнице смертельно тесно – как в могиле грешника у мусульман, которого плющат ангелы истязания – железными прутьями, «пока не перемешаются его ребра»**.

Сколько бы ни спорили мудрецы, хлопоча вокруг яйца с двумя – острым и тупым – концами, им не разрешить того, что разрешения в данном дискурсе не имеет, они обречены навеки остаться на уровне комического роста Свифтовых персонажей.

К Шестову: смею думать, что нет большего заблуждения чем полагать, что писатель и читатель (особенно «деликатная» его фракция), это не «какие-то два влюбленные друг в друга врага» [Выделил. — Л.] (56; 15). Точно как Иван Карамазов  (философ и сочинитель) и Катенька Верховцева, об образе которой Достоевский оставил в черновиках: «Катерина Ивановна. Самосочинение. Человек всю жизнь не живет, а сочиняет себя, самосочиняется» (59; 27).

Тут, кажется, любопытное просвечивает, однако – не место для предмета, а и предмет не для него. Оставлю…

***

Услыхав голоса на лестнице (надо полагать, оставаясь, по уходу Ивана, у дверей и вслушиваясь), Верховцева решительно возражает на совет Ивана Алёше не подниматься наверх, так как, де, «она “в волнении”»:

« — Нет, нет! — прокричал вдруг голос сверху из отворившейся мигом двери. — Алексей Федорович, вы от него? <…> Мне что-нибудь прислал сказать? Войдите, Алеша, и вы, Иван Федорович, непременно, непременно воротитесь. Слы-ши-те!

В голосе Кати зазвучала такая повелительная нотка, что Иван Федорович, помедлив одно мгновение, решился, однако же, подняться опять вместе с Алешей» [Выделил. — Л.] (37; 15).

Они подымаются – вместе, на «голос сверху», к повелительнице Ивана. Иван рассержен, смущён пред братом, он шепчет про себя: «Подслушивала!», но Иван подчиняется. Он отказывается присесть: «Я более одной минуты не останусь» (37; 15), но в этих словах выскочило задетое самолюбие, игра на публику, как на театре, причём, в публике – и он сам, Иван, пытающийся «оправдать себя пред собою» (70; 15): он, Иван, слабый бунтовщик, подчинился!

Иван, что психологически мотивировано, не глядит на Катерину Ивановну, но всю её фигуру, весь её облик, всю суть её мгновенно схватывает всегда теперь, с ночи отцеубийства, насторожонно внимательный Алёша, и вот что: Катенька нравится ему, во всей её открытости, во всей однолинейности деятельного, мстительного, злого устремления ко злу:

«Она изменилась мало за это время, но темные глаза ее сверкали зловещим огнем. Алеша помнил потом, что она показалась ему чрезвычайно хороша собой в ту минуту» [Выделил. — Л.] (37; 15).

Одного этого взгляда и памяти о запечатлевшемся в нём довольно, чтобы узнать душу и сердечко глядящего – «ангела» Алёши.

« — Что ж он велел передать?

— Только одно, — сказал Алеша, прямо смотря ей в лицо, — чтобы вы щадили себя и не показывали ничего на суде о том… — он несколько замялся, — что было между вами… во время самого первого вашего знакомства… в том городе…

— А, это земной поклон за те деньги! — подхватила она, горько рассмеявшись. — Что ж, он за себя или за меня боится – а? Он сказал, чтоб я щадила – кого же? Его иль себя? Говорите, Алексей Федорович.

Алеша всматривался пристально, стараясь понять ее.

И себя, и его, — проговорил он тихо.

— То-то, — как-то злобно отчеканила она и вдруг покраснела. — Вы не знаете еще меня, Алексей Федорович, — грозно сказала она, — да и я еще не знаю себя. Может быть, вы захотите меня растоптать ногами после завтрашнего допроса.

Вы покажете честно, — сказал Алеша, — только этого и надо.

— Женщина часто бесчестна, — проскрежетала она. — Я еще час тому думала, что мне страшно дотронуться до этого изверга… как до гада… и вот нет, он всё еще для меня человек!..» [Выделил. — Л.] (37; 15).

Действительно, Митя только что просил Алёшу: «Иного выгоднее иметь в числе врагов, чем друзей. Говорю это про Катерину Ивановну. Боюсь, ох боюсь, что она на суде расскажет про земной поклон после четырех-то тысяч пятисот! До конца отплатит, последний кодрант. Не хочу ее жертвы! Устыдят они меня на суде! Как-то вытерплю. Сходи к ней, Алеша, попроси ее, чтобы не говорила этого на суде. Аль нельзя? Да черт, всё равно, вытерплю! А ее не жаль. Сама желает. Поделом вору мука» [Выделил. — Л.] (33; 15).

Комментаторы академического ПСС Достоевского дают к «последнему кодранту» справку: «Кодрант – мелкая медная римская монета. Слова героя напоминают следующие стихи из Нагорной проповеди <…> [далее цитируется Евангелие от Матфея, глава 5, стихи с 23-го по 26-й, включительно. — Л.] Евангельская параллель подчеркивает гордыню Катерины Ивановны, “надрыв” в той жертве, которую она собирается принести (и затем на суде приносит)» (589; 15).

Односторонняя обращённость «последнего кодранта» на Катерину Ивановну (по академическим комментаторам) целиком держится на слове Мити: «До конца отплатит, последний кодрант», в котором, конечно же, речь идёт только и именно о Кате и мстительном возвращении ею давнишнего «долга» (деньгами давно уплаченного). Такого рода подход и объяснение есть шоры на глаза себе и читателю: диалог Кати и Алёши, когда тот приходит исполнить просьбу Мити, выстроен так, что дело-то – обоюдоостро, и «последний кодрант» «подчёркивает» не только гордыню Верховцевой, но в нём и стыд нынешнего Мити «за прежнее», и сама-то Верховцева это отлично понимает: «Что ж, он за себя или за меня боится – а? Он сказал, чтоб я щадила – кого же? Его иль себя?» Академический комментарий годится для школьного сочинения, но к Достоевскому имеет самое приблизительное отношение. «Жертва», которую Верховцева «собирается принести (и затем на суде приносит)» есть не только, а и не столько «надрыв в её гордыне» («честь приносила продавать»), имя этой жертвы – Митя, его свобода, наказание, его каторжная жизнь.

Тут замечательно глубоко, тонко и точно у Достоевского, но «русские критики» этого не прочитывают: «Он сказал, чтоб я щадила – кого же? Его иль себя?», — спрашивает Верховцева. Односторонне прочитываемый «надрыв в её гордыне» и, соответственно «её жертва» означают одно: на суде Верховцева публично признáется, что некогда, ради спасения своего отца, пришла к «сладострастнику» Митеньке и «предложилась», «как развратные женщины предлагаются» (38; 15). Как теперь, в бесновании, вне нужды и не за деньги предлагается Ивану Лиза Хохлакова (это перверсийное сходство в поступке, кстати, возводит брезгливое негодование Ивана в высший градус).

И здесь вот что удивительно в «русских критиках»: публичное признание Таинственного посетителя в куда как тягчайшем – в убийстве человека вызывает в них умилённую слезу, вплоть до возведения убийцы в «праведные»; но такое же – публичное – признание Верховцевой объясняется только лишь «надрывом в её гордыне», никчемным, губительным, злым деянием.

Позволительна ли такого рода избирательность? Конечно, нет. И в том, и в другом случае Достоевский показывает извращённое в обезбоженном сознании, в душе человека «последнего времени» представление о грехе его пред Богом и о вине пред другим человеком, пред людьми. Достоевский показывает сознание, изжившее из себя необходимость покаяния, само представление о необходимости, о смысле и о цели покаяния – как раз о том, с чем Христос вышел на Нагорную проповедь, как раз то, о чём говорил кающейся убийце, тёмной бабе Зосима: «Только бы покаяние не оскудевало в тебе – и всё бог простит» (48; 14).

Но тут и другое.

Академические комментаторы цитируют стихи с 23-го по 26-й, включительно, главы 5 Евангелия от Матфея, но, кажется, не прочитывают их. Между тем, в стихах 25-м и 26-м сказано: «Мирись с соперником твоим скорее, пока ты еще на пути с ним, чтобы соперник не отдал бы тебя судье, а судья не отдал бы тебя слуге, и не ввергли бы тебя в темницу; / Истинно говорю тебе: ты не выйдешь оттуда, пока не отдашь до последнего кодранта» (Мф. 5, 25-26). Очевидно, что упоминание Митей «последнего кодранта» есть обоюдоострое лезвие, ибо жертва, которую готовится принести Верховцева (признание в «падении» своём), неизбежно приводит Митю в тюрьму, и именно он «не выйдет оттуда, пока не отдаст до последнего кодранта».

С этим, вроде бы всё. Или почти «всё». Однако, коли уж зашло о «надрыве в гордыне», так в самый раз прочесть – куда отсылает Достоевский своего читателя начальной сценой главы «Не ты, не ты!»: именно к «Надрыву в гостиной» и к двум монологам – внутреннему, Алёши, и произнесённому, Ивана.

Из Алёши (чрез г-на Рассказчика): «Теперь вдруг прямое и упорное уверение госпожи Хохлаковой, что Катерина Ивановна любит брата Ивана и только сама, нарочно, из какой-то игры, из “надрыва”, обманывает себя и сама себя мучит напускною любовью своею к Дмитрию из какой-то будто бы благодарности, — поразило Алешу: “Да, может быть, и в самом деле полная правда именно в этих словах!” Но в таком случае, каково же положение брата Ивана? Алеша чувствовал каким-то инстинктом, что такому характеру, как Катерина Ивановна, надо бы властвовать, а властвовать она могла бы лишь над таким, как Дмитрий, и отнюдь не над таким, как Иван. Ибо Дмитрий только (положим, хоть и в долгий срок) мог бы смириться наконец пред нею, “к своему же счастию” (чего даже желал бы Алеша), но Иван нет, Иван не мог бы пред нею смириться, да и смирение это не дало бы ему счастия» [Выделил. — Л.] (170; 14).

Иван: «Что для других лишь обещание, то для нее вековечный, тяжелый, угрюмый может быть, но неустанный долг. И она будет питаться чувством этого исполненного долга! Ваша жизнь, Катерина Ивановна, будет проходить теперь в страдальческом созерцании собственных чувств, собственного подвига и собственного горя, но впоследствии страдание это смягчится, и жизнь ваша обратится уже в сладкое созерцание раз навсегда исполненного твердого и гордого замысла, действительно в своем роде гордого, во всяком случае отчаянного, но побежденного вами, и это сознание доставит вам наконец самое полное удовлетворение и примирит вас со всем остальным…» [Выделил. — Л.] (173; 14).

Иван, вне всякого сомнения, любящий Верховцеву (Алёша, отрицая этот факт, солгал Грушеньке, а и сам Иван лжёт Алёше, отрицая в себе безумство страсти), говоря об угрюмо возводимом Катенькою здании «подвига», предсказывает ей исполнение её мечты: «жизнь ваша обратится уже в сладкое созерцание раз навсегда исполненного твердого и гордого замысла»; но этим предсказанием он и восстаёт против исполнения его, Иван не желает исполнения, оттого-то он и пытается организовать побег Мити с Грушенькой, оттого и недоумевает пред Алёшей, твердящем о невиновности Мити, и пред мерцающим фантомом Смердякова…

И в этой точке – важное: Алёша, оказывается, желает, ещё с августа желает соединения Кати не с Иваном, но с Дмитрием, «к его же счастию»! Конечно, желание это прямо никак не реализуемо, но ведь всегда можно поискать обходных путей – переулков и задних дворов, и ими уже выйти на какую-нибудь «хрустальную дорогу». Конечно, желание это всего лишь, кажется, мечта, но ведь:

«… характер любви его был всегда деятельный. Любить пассивно он не мог; возлюбив, он тотчас же принимался и помогать. А для этого надо было поставить цель, надо твердо было знать, что каждому из них [речь как раз о Мите, о Кате и об Иване! — Л.] хорошо и нужно, а утвердившись в верности цели, естественно, каждому из них и помочь» (170; 14).

Это в августе у мальчика Алёши, едва окунувшегося в перипетии жизни, «во всем была лишь неясность и путаница» (170; 14), но теперь, с того вечера, когда он встал с монастырской клумбы «твердым на всю жизнь бойцом» (328; 14), ясность-то как раз и появилась, деятель стал на крыло… Как бы то ни было (в отсутствие второго романа многое гадательно), однако же следует твёрдо признать, что у Алёши вдруг оказалось довольно много точек соприкосновения с Катериной Ивановною, вплоть до того, что он сам, сознательно, отдавая себе отчёт – кто пред ним, насколько фантастична и изощрённо жестока эта «машина для счастия», повторю – сам, своею волею становится частью этой машины, становится с нею заодно и выбирает для Мити и за Митю «счастие всей его жизни».

Но тут самое время возвратиться к Евангелию от Матфея, в главу пятую.

***

Из Нагорной проповеди, стих 27-й, следующий за оглашонным «последним кодрантом»:

«Вы слышали, что сказано древним: “не прелюбодействуй”» (Мф. 5, 27).

Вопрос: каким образом, в каком случае и при каких условиях ни черта не смыслящий в любви августовский мальчик Алёша мог оказаться прав, желая брату Дмитрию счастия с Катериной Ивановною – прав не отвлечённо-теоретически, но строго в пространстве, определённом и ограниченном рамками художественного мира Достоевского? Возможно ли вообще такое, чтобы «Дмитрий только (положим, хоть и в долгий срок) мог бы смириться наконец пред нею, “к своему же счастию” (чего даже желал бы Алеша)»? Подкладка этих вопрошаний сколь наглядно проста, столь и насущна при попытке разобраться в запутанном (на первом романе «Братьев») и неразрешонном (при отсутствии второго романа) клубке взаимоотношений протагонистов – то объединяющихся в том или ином заговоре, то начинающих некую игру, интригу против вчерашнего же сообщника; старающихся всеми силами сохранить свои тайны и проговаривающихся – на слове, на жесте, на поступке. Прямо: есть ли в наличном тексте следы любовной деятельности ноябрьского Алексея Карамазова, по которым можно было бы подтвердить выставленное Достоевским в его характеристику, именно: «возлюбив, он тотчас же принимался и помогать. А для этого надо было поставить цель, надо твердо было знать, что каждому из них хорошо и нужно, а утвердившись в верности цели, естественно, каждому из них и помочь» (170; 14).

Отчеркну: речь идёт как раз о трёх лицах – Иване, Кате и Дмитрии. За последним, естественно, возникает фигура ноябрьской Грушеньки – совсем, кажется, иной, нежели то, что представлял собою этот персонаж в романном августе.

Евангелие от Матфея, глава пятая (Нагорная проповедь):

«Сказано также, что если кто разведется с женою, пусть даст ей разводную. / А я говорю вам: кто разводится с женою своею, кроме вины любодеяния, тот подает ей повод прелюбодействовать; и кто женится на разведенной, тот прелюбодействует» (Мф. 5, 31-32).

С высот Нагорной проповеди: все пятеро протагонистов (включая Алёшу) – прелюбодеи.

Митя – Алёше: «Видишь, голубчик, я откровенно и просто скажу: всякий порядочный человек должен быть под башмаком хоть у какой-нибудь женщины. Таково мое убеждение; не убеждение, а чувство. Мужчина должен быть великодушен, и мужчину это не замарает. Героя даже не замарает, Цезаря не замарает! <…> Повенчают ли нас?» (33; 15).

Алёша: «Ее к тебе туда не пустят» (185; 15). Грушеньку, имеется в виду.

Как всё начиналось. Рассказ Дмитрия Фёдоровича Карамазова брату его Алёше.

Эпизод первый: «Вот и вышла тогда первая моя штука: встречаю я Агафью Ивановну [сводную сестру Катерины Ивановны. — Л.], с которой всегда дружбу хранил, и говорю: “А ведь у папаши казенных-то денег четырех тысяч пятисот рублей нет. <…> Не беспокойтесь, говорю, никому не скажу, а вы знаете, что я на сей счет могила, а вот что хотел я вам только на сей счет тоже в виде, так сказать, «всякого случая» присовокупить: когда потребуют у папаши четыре-то тысячки пятьсот, а у него не окажется, так чем под суд-то, а потом в солдаты на старости лет угодить, пришлите мне тогда лучше вашу институтку секретно, мне как раз деньги выслали, я ей четыре-то тысячки, пожалуй, и отвалю и в святости секрет сохраню”» (103; 14).

Эпизод другой: «Сидел я тогда дома, были сумерки, и только что хотел выходить, <…> как вдруг отворяется дверь и – предо мною, у меня на квартире, Катерина Ивановна. <…>

— Мне сестра сказала, что вы дадите четыре тысячи пятьсот рублей, если я приду за ними… к вам сама. Я пришла… дайте деньги!..» (104; 14).

Эпизод третий: Пересекло у меня дух даже. Слушай: ведь я, разумеется, завтра же приехал бы руки просить, чтобы всё это благороднейшим, так сказать, образом завершить и чтобы никто, стало быть, этого не знал и не мог бы знать. <…> И вот вдруг мне тогда в ту же секунду кто-то и шепни на ухо: “Да ведь завтра-то этакая, как приедешь с предложением руки, и не выйдет к тебе, а велит кучеру со двора тебя вытолкать. Ославляй, дескать, по всему городу, не боюсь тебя!” Взглянул я на девицу, не соврал мой голос: так конечно, так оно и будет. <…> Закипела во мне злость, захотелось подлейшую, поросячью, купеческую штучку выкинуть: поглядеть это на нее с насмешкой, и тут же, пока стоит перед тобой, и огорошить ее с интонацией, с какою только купчик умеет сказать:

— Это четыре-то тысячи! Да я пошутил-с, что вы это? Слишком легковерно, сударыня, сосчитали. Сотенки две я, пожалуй, с моим даже удовольствием и охотою, а четыре тысячи – это деньги не такие, барышня, чтоб их на такое легкомыслие кидать. Обеспокоить себя напрасно изволили» (105; 14).

Эпизод четвёртый: «Я подошел к окну, приложил лоб к мерзлому стеклу и помню, что мне лоб обожгло льдом, как огнем. Долго не задержал, <…> обернулся, подошел к столу, отворил ящик и достал пятитысячный пятипроцентный безыменный билет (в лексиконе французском лежал у меня). Затем молча ей показал, сложил, отдал, сам отворил ей дверь в сени и, отступя шаг, поклонился ей в пояс почтительнейшим, проникновеннейшим поклоном, верь тому! Она вся вздрогнула, посмотрела пристально секунду, страшно побледнела, ну как скатерть, и вдруг, тоже ни слова не говоря, не с порывом, а мягко так, глубоко, тихо, склонилась вся и прямо мне в ноги – лбом до земли, не по-институтски, по-русски! Выскочила и побежала» (105-106; 14).

В семействе Верховцевых случилась катастрофа: глава семейства, «подполковник, старик уже» (102; 14) погорел на махинациях с казёнными деньгами, отданными в оборот, на проценте, на чём наживался «года четыре сряду» (104; 14). Это катастрофа: «… приехал начальник дивизии и распек на чем свет стоит. Затем немного спустя велено в отставку подать» (103; 14). «Вдруг приезжает новый майор принимать баталион. Принимает. Старый подполковник вдруг заболевает, двинуться не может, <…> голову себе обвязал полотенцем» (104; 14). Хуже – пытается застрелиться, сбежать от позора на тот свет, оставив семейство – двух дочерей и тётку их, с ними проживающую, нищете и окончательному падению. И вот он, этот подполковник, лежит в постеле, с обвязанною полотенцем головой, ему и льду прикладывают, и вдруг слышит доносящийся невесть из каких пределов другой, но очень и очень знакомый ему по своей жизни рассказ…

Как могло бы быть и как есть в художественном мире Достоевского.

Рассказ титулярного советника Мармеладова, пьяненького, русскому мальчику Роде Раскольникову, из романа «Преступление и наказание».

«Теперь же обращусь к вам, милостивый государь мой, сам от себя с вопросом приватным: много ли может, по-вашему, бедная, но честная девица честным трудом заработать?.. Пятнадцать копеек в день, сударь, не заработает, если честна и не имеет особых талантов, да и то рук не покладая работавши! Да и то статский советник Клопшток, Иван Иванович, — изволили слышать? — не только денег за шитье полдюжины голландских рубах до сих пор не отдал, но даже с обидой погнал ее, затопав ногами и обозвав неприлично, под видом будто бы рубашечный ворот сшит не по мерке и косяком. А тут ребятишки голодные… А тут Катерина Ивановна, руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней на щеках выступают, — что в болезни этой и всегда бывает: “Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас, ешь и пьешь и теплом пользуешься”, а что тут пьешь и ешь, когда и ребятишки-то по три дня корки не видят! Лежал я тогда… ну, да уж что! лежал пьяненькой-с, и слышу, говорит моя Соня (безответная она, и голосок у ней такой кроткий… белокуренькая, личико всегда бледненькое, худенькое), говорит: “Что ж, Катерина Ивановна, неужели же мне на такое дело пойти?” А уж Дарья Францевна, женщина злонамеренная и полиции многократно известная, раза три через хозяйку наведывалась. “А что уж, — отвечает Катерина Ивановна, в пересмешку, — чего беречь? Эко сокровище!” <…> И вижу я, эдак часу в шестом, Сонечка встала, надела платочек, надела бурнусик и с квартиры отправилась, а в девятом часу и назад обратно пришла. Пришла, и прямо к Катерине Ивановне, и на стол перед ней тридцать целковых молча выложила. <…> И видел я тогда, молодой человек, видел я, как затем Катерина Ивановна, также ни слова не говоря, подошла к Сонечкиной постельке и весь вечер в ногах у ней на коленках простояла, ноги ей целовала, встать не хотела, а потом так обе и заснули вместе, обнявшись… обе… обе… да-с… а я… лежал пьяненькой-с» (16-17; 6).

Тридцать, всего только тридцать целковых! Не то что четыре-то тысячки пятьсот, а даже и не сотенки две, как Митя, купчиком-то примеряясь, Катерины Ивановны девственные прелести намеревался оценить.

Отец Сонечки, подписывавший официальные бумаги, верно, по-стародавнему обычаю: «Его Императорского Величества, Государя моего титулярный советник, Семён Захаров, сын Мармеладов»***, несколько времени спустя попал под лошадь: «Уж нарочно, что ль, он, аль уж очень был нетверез» (136; 6). А там и преставился. «Ну, а подполковник казенную сумму сдал – благополучно и всем на удивленье, потому что никто уже у него денег в целости не предполагал. Сдал, да и захворал, слег, лежал недели три, затем вдруг размягчение в мозгу произошло, и в пять дней скончался. Похоронили с воинскими почестями, еще не успел отставку получить» (107; 14).

Мог ли не попытаться узнать подполковник Верховцев, откуда – «чудесным образом» – в доме появились спасительные деньги? Не мог ли он, точно как и Мармеладов, услыхать, хоть краешком, разговор между Агафьей Ивановной и Катериной Ивановной? Не могло ли в этом разговоре, подслушанном, сорваться: «Чего беречь? Эко сокровище!», а, сорвавшись, и убить?

В художественном мире Достоевского деньги и смерть всегда ходят парой, и смерти персонажей всегда мотивированны, другое дело, что мотивации этой некому, а то и недосуг прочесть.

Две жертвы, принесённые «во спасение» двумя русскими девушками – разных характеров и разных судеб: жертва Сонечки была принята и оценена в тридцать рублей; Катеньке в жертве было с «почтительнейшим, проникновеннейшим поклоном» отказано, но выданы при этом огромные – во всю жизнь, спасительные деньги, четыре с половиной тысячи. Почему – «во всю жизнь»? Видится мне, что будь Катенька ославлена в жертве своей (а это уж наверное, при Митином-то характере, да в небольшом городке, где шила не утаишь), вряд ли московская старуха, «главная родственница» Катеньки, обрадовалась бы ей «как родной дочери, как звезде спасения» (однако, как Достоевский поигрывает, на словечке, смыслами!) и переделала бы «тотчас завещание в ее пользу» (107; 14). И осталась бы Катенька, с сестрою своей и с тёткой, без «сказочного богатства», а в нищете и позоре. Нищета же, как Мармеладов изрёк, «нищета – порок-с» (13; 6).

Нищета гибельна. Жертва жертве рознь.

В 1881 году, уже по смерти Достоевского, князь Павел Петрович Вяземский, назначенный начальником Главного управления по делам печати, а Достоевского не читавший, восхищается над впервые открытым томиком «Преступления наказания»:

« — Трудно оторваться!.. Все хорошо, но ужасно, ужасно! <…> И каковы эти люди! <…> Чиновник этот пьяный, его дочь… Гулящая девка, а лучше других. <…> Удивительно! Все живые люди!»****.

Эти «живые люди», эти «гулящие девки лучше других», которые идут «честь продавать» (кто осудит?), идут, каждая, ради спасения других, ближних, идут спасая, выходят-то ведь из дому в вечер с одною, верно, мыслью, очень похожей на следующую: «надо твердо было знать, что каждому из них хорошо и нужно, а утвердившись в верности цели, естественно, каждому из них и помочь» [Выделил. — Л.] (170; 14).

Впрочем, и следующему надо место дать: выходят-то они, может, с одной мыслью на всех, а возвращаются каждый со своею.

***

«Вот, например, случай, заимствованный нами из газеты “Петербургский листок” [СПб., 1869. № 146. — Л.]: одна богатая женщина продала себя только за способ, изобретённый молодым человеком, достать 5000 руб., необходимые молодой барыне на покупку платья для выезда на костюмированный бал. “Изобретите способ достать на время денег и требуйте чего хотите, изобретете – и я ваша…” — говорила барыня молодому человеку; он достал деньги, и за это барыня была в его объятиях; она продала себя только для того, чтобы выехать на бал в костюме, который был бы лучше костюма одной из знакомых ей княгинь»*****.

«Их нравы», что называется. Современные героям и «Преступления и наказания», и «Братьев Карамазовых»: одно, по времени действия, десятилетие. Но это не герои Достоевского. Во всяком случае, не главные в персонажьем ряду. В этих нет жертвы, в этих – пошлейшего розлива гедонизм под лозунгом: Jetez la gourme. Faut que jeunesse se passe. – Прожигайте жизнь. Пусть молодость получит своё (франц.).

Катенька спасает не только отца своего, спасает, как ей кажется, и честь и судьбу его – от солдатчины, она спасительница всего семейства, в котором, кроме неё, ещё сестра и тётка. Потому – что стало бы с семейством Верховцевых, попади глава его под суд и в солдаты? А не то ли, что сталось с семьёю Мармеладова?

Жертвы. «Братья Карамазовы» исполнены жертвенности и жертв.

Жертвы обеих девушек не только напрасны, но и губительны – и для самих жертвовательниц, и для тех, во чьё спасение жертва принесена. Катя Верховцева поставляется Достоевским в положение, очень и очень схожее с тем, в каком оказалась Соня Мармеладова, но от Кати до Сони «квадриллион километров»: Соня спасается верой в Бога, Катя сама «бог из машины». Дмитрий Карамазов и Родион Раскольников, в их отношении к «божественному», столь же основательно прописанные антиподы.

Катя и Соня,

Митя и Родя.

Невероятно в зеркальной, полюсной разбросанности пар!

И всё-таки и Иван и Алёша, каждый с своей точки и каждый со своей или надеждой, или горечью, прозревают в конце «квадриллиона» этот союз: Дмитрий Карамазов и Катерина Верховцева. Для Ивана, с его любовью к Кате, этот союз представляется личной катастрофою; видение возможности этого союза, знаки такой возможности (Иван с ненавистью видит «возвраты» Кати к Дмитрию, это к острожнику-то, к обвиняемому!) пугают Ивана. Иван бросается в заговор, пытаясь решить «главное» для себя: устранить соперника, устранить далеко, в Америку, с Грушенькою.

Алёша ещё в августе смотрит на дело инстинктом начинающего счастьефикатора: «такому характеру, как Катерина Ивановна, надо бы властвовать, а властвовать она могла бы лишь над таким, как Дмитрий, и отнюдь не над таким, как Иван. Ибо Дмитрий только (положим, хоть и в долгий срок) мог бы смириться наконец пред нею, “к своему же счастию” (чего даже желал бы Алеша), но Иван нет, Иван не мог бы пред нею смириться, да и смирение это не дало бы ему счастия» [Выделил. — Л.] (170; 14). Однако, к ноябрю в Алёше созревает сугубый прагматик, причиной чему (в числе прочего) «луковичная» страсть его к Грушеньке. Для Алёши, противно Ивану, катастрофичен успех заговора с побегом Мити и Грушеньки в Америку. Замечательно, что придя к Светловой (глава «У Грушеньки») Алёша сначала лжёт ей, что Иван «Катерину Ивановну не любит» (9; 15), а уж после Грушенька выдаёт, проболтавшись, что у Мити, Ивана и Катьки есть некий «секрет», наводит «ангела» и «князя» на след заговора.

Прямо войти в заговорщики, имея целью помешать не столько, может, побегу как таковому, но даже и мечте о соединении Мити с Грушенькою, Алёша не может: во-первых для этого необходимо устранить (нейтрализовать) Ивана; во-вторых – довести взаимную ревность Мити и Грушеньки до точки разрыва; в третьих – убедить Митю в тщетности его надежд («Ее к тебе туда не пустят»). Но главное – в-четвёртых: необходимо нужно решительно толкнуть то и дело «возвращающуюся» Катерину Ивановну к властному «счастию» с Митей.

Алёша проникает в тайну заговора: доверчивый Митя открывает ему всё, да ещё и просит быть судьёй и решителем его судьбы. Отношения Мити с Грушенькой до предела накалены, и Алёша умело подливает масла в огонь: его уверения, что Иван «Катерину Ивановну не любит», укрепляют убеждённость Грушеньки в том, что «конец ей пришёл», что «конец» этот «они все трое приготовили» – «Митька, Катька да Иван Федорович» (12; 15). Забегая вперёд, на знании о свалившей Ивана болезни, с устранением Ивана из активно действующих заговорщиков Алёше «Чорт помог», и сам Алёша (больше некому) оказывается главным «карбонарием».

Половина дела его решена. Но только лишь половина. Достоевский позволяет г-ну Рассказчику приоткрыть заднюю стенку счастьефикаторской машинки по имени «Алёша»: «Алеша чувствовал каким-то инстинктом, что…», что убил – Смердяков, что необходимо нужно ходить из дома в дом и повторять высказанную Митей, из отчаянья, из невозможности помыслить какое-то другое «шестое лицо» невероятность: Фёдора Павловича убил лакей.

Что для персонажа по имени Алёша «инстинкт», «звериное чутьё», то для Автора его – необходимая часть образа, черта характера, внешняя, но укоренившаяся внтури его сила, ведущая героя по раскачивающимся сюжетным мосткам, чрез всё хитросплетение плетущихся вокруг него интриг – к той точке в конечном развитии романа, где герой наконец «выясняется».

Вторая половина дела Алёши – «воскресить мертвецов, которые, может быть, никогда и не умирали». «Мертвецы» эти – две почтительнейше и земно кланяющиеся друг другу фигуры: Катя и Митя. Так у него сошлось, однако прямо он действовать не может – не может в силу того уже, что единственное прямое действие в случае Алёши-отцеубийцы, это – открыться в содеянном, принести себя, свою жизнь и, главное, своё «бойцовское» будущее в жертву этим людям, ближним ему – братьям, невестам их… Тогда прощай сошедшая с звёздных небес твёрдая вера – «посвятить потом себя на служение всему человечеству и общему делу», но ведь, послушай, шепчет он себе в потайке своей: разве «не загладится ли одно, крошечное преступленьице тысячами добрых дел?» (54; 6).

Нет, только интрига, только умное и любовное (во всей искажонности этого понятия) делание способно вывести Алёшу из лабиринта с разными прятками и неожиданными лесенками: «надо твердо <…> знать, что каждому из них хорошо и нужно, а утвердившись в верности цели, естественно, каждому из них и помочь». Так должно думаться взрослеющему на глазах мальчику. Так и думается.

С августа посвящённый в историю с «земным поклоном за те деньги», Алёша неминуемо должен был сознать весь ужас жертвы, на которую обрекла себя Катя, отправившись к «сладострастному насекомому» Дмитрию за спасительными деньгами; но с тою же неминуемостью и во весь рост встаёт совершенное тожество двух жертв: Катиной жертвы и жертвы, принесённой самим Алёшей.

Верховцева идёт за деньгами, видя в них единственную надежду спасти честь и жизнь своего отца (уже попытавшегося застрелиться), но в ту же меру от предложенных Митей денег зависит жизнь и судьба сводной сестры. Деньги спасли честь, но не жизнь отца, напротив, они-то его и убили, эти деньги, поскольку отец не смог принять и не принял такой жертвы от дочери (равно как и Мармеладов покончил собой, бросившись под лошадь).

В свою очередь и Алёша ходил искать денег – для спасения Митиной чести; в свою очередь и Алёша пытается спасать братьев («братья губят себя») и отца, подлостью и жадностью поставившему себя пред лице смерти: «А не убил, так еще приду убить» (128; 14), — грозит Фёдору Павловичу Митя. На желании спасти «всех и разом» Алёша отправляется в ночь катастрофы к отцовскому дому – упредить Митю, объяснить, что нет для того более надежды на счастие с Грушенькой, поскольку объявился её «прежний», а раз так, то и ревность к отцу-сладострастнику смысл потеряла, и денег на увоз Грушеньки более искать не надобно, а надобно возвратиться к «сказочно богатой» Катерине Ивановне, «к своему же счастию», «смириться наконец пред нею» и проч., и проч. Ко всему и брат Иван уехал, и пред отъездом объявил, что «разом развязался» с Катей.

Случилось что Алёша убил отца. Где и в чём жертва его? Где и в чём – жертвы, в художественном мире Достоевского?

Раскольников – Соне: «тем ты грешница, что понапрасну умертвила и предала себя» (247; 6).

Раскольников – Соне: «А те деньги… я, впрочем, даже и не знаю, были ли там и деньги-то, <…> я снял у ней тогда кошелек с шеи, замшевый… полный, тугой такой кошелек… да я не посмотрел в него; не успел, должно быть…» (317; 6).

Раскольников – Соне: «Я себя убил, а не старушонку. Тут так-таки разом и ухлопал себя, навеки… А старушонку эту черт убил, а не я» (322; 6).

Напрасная жертва: «себя убил». Так и Алёша, такова и жертва его – он сам, и честь, и жизнь, и всё разом. И – «чорт убил». Но: ««посвятить потом себя на служение всему человечеству и общему делу», и разве «не загладится ли одно, крошечное преступленьице тысячами добрых дел?» (54; 6).

Жертва Алёши «во спасение» братьев, на крови отца; так уж случилось. Это роднит его, сближает с Верховцевой. Но только для одного в этой паре, для Алёши, осознание близости действительно, это его одинокая и страшная тайна.

«Когда же постигнет, что есть жертва, то возможет стать и жрецом. Как ни безумно на вид, но правда сие». Парафраз.

* Л.Шестовъ. Достоевскiй и Нитше (философiя трагедiи). СПб., 1903. С.17.

** С. Налич. Ангелы и другие сверхъестественные существа в Исламе. М., 2009. С. 91.

*** «Когда ему случалось подписывать какую-нибудь официальную бумагу, где требовалось обозначить чин, он не писал просто, как другие: коллежский советник такой-то, а прописывал по стародавнему обычаю: “Его императорского величества, государя моего коллежский советник, Николай Платонов, сын Барсуков”». — Е.Н. Опочинин. Литературные портреты // Среди великих. Литературные встречи. М., 2001. С. 277.

**** Е.Н. Опочинин. Литературные портреты // Среди великих. Литературные встречи. М., 2001. С. 267.

***** «А се грехи злые, смертные…». М., 2004. С. 545.

Реклама

Добавить комментарий »

Комментариев нет.

RSS feed for comments on this post. TrackBack URI

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход /  Изменить )

Google+ photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google+. Выход /  Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход /  Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход /  Изменить )

Connecting to %s

Создайте бесплатный сайт или блог на WordPress.com.

%d такие блоггеры, как: